tgvkfb ig
Жуков-законотворец
Подборка стихотворений Геннадия Жукова
Подготовила Витя Вдовина
Обложка: Артемий Сей

Геннадий Жуков — наверняка самый известный бард среди своих друзей-основателей поэтического объединения «Заозёрная школа». Несмотря на относительно малое количество сборников стихотворений (всего четыре, причём последний опубликован посмертно) и нечастые выступления, особенно к концу жизни, Жукову всё же удалось выбраться из андеграунда, и он всеми силами вытаскивал и направлял в известность своих знакомых.

Долгое время Жуков жил на хуторе Недвиговка, у заповедника «Танаис» — совершенно открытый поэтический перекрёсток ростовского быта и античного города, при этом как будто полностью изолированный от окружающего мира с его суетой. Конечно, у жуковского героя, в отличие от цветаевского Дон-Жуана, в руках вместо шпаги — флейта. Однако и суетная, скоропреходящая жизнь может пробраться в его поэзию, но только с человеческой трагедией, которую, конечно, невозможно игнорировать:


Тогда нацепил он на шею непричёсанную свою Анну.
И было ему странно Анну почувствовать вновь…
Тогда нацепил он на шею офигенную свою дудку,
Но музыку продолжать было странно, как продолжать любовь.
Он ткнулся губами в дудку, и рот раскрылся, как рана,
Раскрылся, как свежая рана. И хлынула флейтой кровь.


(«Речитатив для дудки»)


Поэзия Жукова, от ранних стихов и до последнего сборника, на титульном листе которого значилось «Всем от меня», бесхитростна временами до наивности. Какими бы экзотическими ни были танаисские образы, мы не находим в них притворства. Например, стихотворение «В начале яблоко» было написано после того, как сам поэт принёс «одной из своих любимых женщин» Лене Наумовой, которой долгое время не было чего есть, ящик яблок, бесплатно доставшийся ему по случайности. В сплетении ветхозаветного мотива с античными образами неизменно проявляется стойкая непринуждённость и невинная строгость жизни.

Жуков всегда предельно честен, в первую очередь к самому себе. Трогательная пристальность и предельное чувство справедливости позволяют ему принимать чьё-то эфемерное превосходство, но так или иначе «в конце мы все будем друг на друга походить».

В первом изданном сборнике «Эпистолы» прежде всего внимание приковывает интонация и пластичность лирики Жукова. Сами стихотворения-послания сначала выступают чуть ли не назидательными замечаниями читателю, но их привлекательность заключается в их двойственности: упрёк направляется поэтом не только вовне, но и внутрь себя, к себе; читатель здесь — свидетель внутреннего конфликта.

Лирика Жукова протестует против абсолютной истины человеческого знания, диковатая непримиримость с «мирскими» идеалами даёт поэту право на дерзость: «Сойди, Александр, с коня». Но его лирический герой не похож на романтика-иконоборца, его чистосердечность сама по себе непроизвольно обличает пошлость, высокопарность и надуманность. Холерические, доходящие до истерики при малейшем намёке на «нечестность» строки сменяются медитативными и почтительными, если это почитание откровенно: «Прости мою бабушку, бабушкин бог».

Общепринятость и формальность для Жукова не являются авторитетами. Он снова и снова взвешивает человеческую мораль на весах своей интуиции, снова и снова пристально рассматривает человеческие принципы на предмет их соответствия принципам собственной совести, в итоге становясь законотворцем своей поэтической реальности.

Единственное, что поэт действительно уважает — вечность. В поэзии Жукова противостояние вечности и мимолётности оборачивается их сплочением: скоротечная жизнь рождается из вечности, но не отделяется от неё, равно как и сами стихотворения, свидетели мимолётности, оставляют засечки в вечности.
ЧЕТВЁРТОЕ СЕНТЯБРЯ

Какая тёмная пора — ночь нарождения на свет.
Ещё далеко до утра, и мгла весома и зерниста,
Ещё бледнеет силуэт и скорбный профиль органиста,
Ещё в ушах стоит трезвон и рокот погребальной стали,
И комья не отгрохотали, а я опять на свет рождён…

Так, значит, снова всё сначала: галдеть, талдычить, толковать.
За много лет душа устала одно и тоже повторять.
Так, значит, снова я рождаюсь, тысячелетнее дитя,
И повторяю — повторяясь. И прохожу — не приходя.

Ещё мгновение вглядеться в лицо уставшему врачу,
Ещё услышать: сердце… сердце…
Вдохнуть и крикнуть.
И кричу:


ДВЕРНОЙ ПРОЁМ


«В степи цимбалы кочевали и навевали суховей,
Среди сатиновых полей две флейты в бубне ночевали,
Светало, и запели спички, и распустили языки,
Когда заначка и две нычки сошлись в течении реки…»

…Твой мир пьянит, как цинандали,
И я гляжу в проем дверей:
Что мыслить мне в твоей печали,
Что мыслить в радости твоей?

Здесь, по ту сторону проёма,
Мой странный мир, где я живу.
Здесь всё не так, здесь всё знакомо,
Всё ясно, зримо, наяву.

Здесь в джунглях каменных кочуют цветы и навевают сплин.
Среди желтеющих маслин птенцы в наушниках ночуют.
Светает, запевает ящик и распускает дребедень,
И старый пень заначки тащит, и нычки ищет старый пень…

Ты подойди, ты сбрось сандалии,
Смотри сюда — в проём дверей…
Что мыслишь ты в моей печали?
Что мыслишь в радости моей?

Как мы смешны… Нам нужен третий.
Пойдём глядеть в его проём —
Что мыслить радостью на свете,
Над чем печалиться вдвоём?

…Здесь суетятся горожане, ночник желтеет на стене,
Спят дети на одном диване и сказки слушают во сне.
Светает. Хриплый репродуктор завёл чухню свою чуть свет.
Портвейн из гниловатых фруктов. И где-то есть пять сигарет.

О, как же шаток, ирреален
И зыбок мир в его дому…
И он отменно не печален,
Хоть нету радости ему.

***

Убежала бусина с нитки суровой,
Побежала бусина дальней дорогой.
Как же ты о бусине не спохватилась?
Укатилась бусина… Укатилась…

Завяжи на нитке узелок на память,
Погляди с улыбкой — если грустно станет —
В этом месте ниточки всё и случилось.
Укатилась бусина… Укатилась…

Убежала бусина с нитки суровой,
Побежала бусина дальней дорогой.
Вся судьба на ниточке крепко держалась,
Только эта бусина… Экая жалость…


ДОРОГА, ДОРОГА...

Был старик велик и сед —
В темных клочьях моха…
Ему было триста лет —
Целая эпоха.
Ясным утром — белым днём
Спрашивал дорогу:
— Пособи, сынок, огнём,
Потерял, ей-богу…
Оглядел я чистый дол —
Ясная картина:
Ветер в поле бос и гол,
Ни креста, ни тына.
Ни тропинки, ни тропы…
Коршун в небе стынет.
Как не выправи стопы —
Нет тропы в помине…
Волчий зык да птичий крик —
Там овраг, там яма.
Говорю: «Иди, старик, Все дороги прямо».
И побрёл старик слепой —
Вижу — влево тянет,
Захлестнёт стопу стопой,
Господа помянет…
Посох — что твоя слега —
Вязнет в диких травах.
А запнётся, и нога —
Тело тянет вправо.
Восемь бед — один ответ —
Я его обидел…
Только впрямь дороги нет.
Я сказал — что видел.
Нет тропы, дороги нет.
Рыскает эпоха,
Будто чует чей-то след,
Только чует плохо.
Как не выправит стопы —
То овраг, то яма.
А в нехоженой степи
Все дороги прямо.
РЕЧИТАТИВ ДЛЯ ДУДКИ

И была у Дон-Жуана — шпага,
И была у Дон-Жуана — донна Анна.


Марина Цветаева

И была у мальчика дудка на шее, а в кармане — ложка, на цепочке — кружка, и была у мальчика подружка на шее — Анька — хипушка.

Мальчик жил-поживал, ничего не значил и подружку целовал, а когда уставал — Аньку с шеи снимал и на дудке фигачил… Дудка ныла, и Анька пела, то-то радости двум притырочкам! В общем, тоже полезное дело — на дудке фигачить по дырочкам. А когда зима подступала под горло, и когда снега подступали под шею, обнимались крепко-крепко они до весны. И лежали тесно они, как в траншее, а вокруг было сплошное горе, а вокруг было полно войны… Война сочилась сквозь щели пластмассового репродуктора, война, сияя стронцием, сползала с телеэкрана. Он звук войны убирал, но рот онемевшего диктора — обезъязычевший рот его — пугал, как свежая рана.

И когда однажды ночью мальчик потянулся к Анне, и уже встретились губы и задрожали тонко, там — на телеэкране — в Ираке или Иране, где-то на белом свете убили его ребёнка. И на телеэкране собралась всемирная ассамблея, но не было звука, и молча топтались они у стола. И диктор стучал в экран, от немоты свирепея, и все не мог достучаться с той стороны стекла. А мальчик проснулся утром, проснулся рано-рано, взял на цепочке кружку и побежал к воде, он ткнулся губами в кружку, и было ему странно, когда вода ключевая сбежала по бороде. А мальчик достал из кармана верную свою ложку и влез в цветок своей ложкой — всяким там пчёлам назло, — чтобы немножко позавтракать (немножко и понарошку), и было ему странно, когда по усам текло.

Тогда нацепил он на шею непричёсанную свою Анну.
И было ему странно Анну почувствовать вновь…
Тогда нацепил он на шею офигенную свою дудку,
Но музыку продолжать было странно, как продолжать любовь.
Он ткнулся губами в дудку, и рот раскрылся, как рана,
Раскрылся, как свежая рана. И хлынула флейтой кровь.


РЕЧИТАТИВ ДЛЯ ФЛЕЙТЫ

1.

В магазине — где дают брюки в полосочку поперёк — я купил продольную флейту. Брюки стоят столько же, но они не такие тёплые, как флейта. И я учусь играть на флейте. Поверьте, это только так говорят: семь нот. Это семь чувств... Поверьте, первая — «до» — была ещё до слуха, и у кого нет слуха, а есть только слухи, нередко путают её с нотой «ми», милой нотой осязания мира. Меж осязаньем и слухом — нота «ре», как ревнивое око в ресницах. Здесь вечная нота «фа», как выдох носом: «фа», как фамильярный философ, фарцующий коттоном и Эллингтоном, как выдох носом: фа! — когда чуешь всякое фуфло... Здесь странная нота «соль», чтобы жизнь не казалась сахаром всякому, играющему на флейте. Я трогаю ее языком. Здесь вечная нота «ля», как ля в зале, и ля-ля в кулуарах. Как ля с трибуны, но ля-ля в очереди... Спросите лабуха: где играть шлягер? В ля-ля миноре... Это страшное чувство: ля-ля! Оно обжигает мне лицо в кровь, когда я выдыхаю его из отверстой флейты. О, высокая нота «си», чистая нота «си»! Кто способен на чистое «си» — способен на многое.

2.

...Холодно, а кровь
уже не греет, лишь в печаль,
лишь в крик, лишь в шёпот невзначай
уходит с выдохом любовь,
пока учусь играть на флейте.

...Не моя вина:
ещё не выпита до дна
святая эта флейта, но
уходит с выдохом вино,
пока учусь играть на флейте...

Слышишь, как это звучит: па-па-рам, па-рам?
Звуки двоятся в ночи по парам, парам...
Лишь сквозняк — со мной в одном ключе –
в ключ свистит, нахохлясь на плече,
но иссяк мой утомлённый ключ
в чёрной флейте.

Холодно, любовь
уходит — как сквозь пальцы — звук.
(Кого же я просил: мой друг,
хоть для страданий, хоть для мук
мне флейту полную налейте?)

3

Ах, быть поэтом ветрено и мило,
Пока ещё не кончились чернила,
И авторучка ходит на пуантах
Вслед музыке печали и любви,
И образа талантов в аксельбантах
Преследуют с осьмнадцати годов
Всех девочек… Ты к этому готов,
О, мой собрат, ходящий в музыкантах?

Ах, быть поэтом ветрено и мило!
Но ради всех святых, таи,
Что уж давно окончились чернила,
Что флейта рот истёрла до крови.
Что флейта? — флейта — продолженье горла.
А в горле — в горле — музыка прогоркла.
Там вопль один протяжный. Ну и что же?
Держи в руках отверстый вопль — до дрожи,
Держи в руках, пока не лопнет кожа —
Все быть должно на музыку похоже.
И даже смерть. Её споют потом…

А девочкам — в бирюлечках и бантах —
Ты накарябай лопнувшим ногтем,
Что авторучка ходит на пуантах.
И будь поэтом. Ветреным притом.
ДВОРИК

... ты качала,
ты лелеяла, нянькала глупую душу мою,
дворовая родня – обиталище тасок и сплетен.
Гей! Урла дорогая! Мне страшно, но я вас люблю.
Мне уже не отречься, я ваш, я клеймён, я приметен
по тяжёлому взгляду, железному скрипу строки —
как ножом по ножу — и, на оба крыла искалечен,
в три стопы — как живу — так пишу, и сжимает виски
жгут тоски по иному, по детству чужому…
Я мечен
этим жёстким жгутом, он мне борозды выел во лбу
и поставил навыкат глаза — на прямую наводку,
чтоб глядел я и видел: гляжу я и вижу в гробу
этот двор, этот ор, этот быт, эту сточную глотку
дворового сортира (в него выходило окно),
взгляды жадных старух, эту мерзость словесного блуда…
Я люблю вас и я ненавижу. Мне право дано —
я из наших, из тутошних, я из своих, я отсюда.

Испытателем жизни — вне строп, вне подвесок, вне лонж —
меня бросили жить, и живу я, края озирая:
из какого же края, залётный восторженный бомж,
залетел я? И где же — ну где же! — края того края?
Камень краеуголен... Но взгляд мой, по шару скользя —
как стекло по стеклу — возвращается к точке начала…
Ну, нельзя было в этом дворе появляться, нельзя!
Не на свет и на звук, а на зык и на гук
ты качала…


ЧАСЫ

1.

Как зверь, что ищет соль земли, не ведая, чего же хочет,
Мы проходили и прошли, и вот над нами смерть хохочет.
Среди потоптанных долин стоим обуты и одеты
И знать хотим — чего хотим, когда уже желаний нету…
Мы недра выскребли земли, мы сотворили мир свой вещий,
Но вот надкушенные вещи вкруг нас валяются в пыли.

2.

Я знать хочу — чего хочу,
И обнажаю понемногу
Свой дом, и волочу к порогу
Обноски, что давно влачу.
И здесь останутся часы —
Свидетель крайнего позора:
Я нищ — я нищ — я нищ, и скоро
Они затеются, как псы,
Трястись и взлаивать надрывно,
Напоминая в пять утра
Что жизнь уходит непрерывно,
И что пора — пора — пора.

ВИКТОРИЯ

И дом мой опустел. И мир обрёл черты
Великосветской тягостной обедни.
Я слушаю затасканные бредни,
Затейливые речи немоты.

И в пустоте — в движенье пустоты —
В струящемся и вьющемся потоке,
Слова мои — как вьюшка в водостоке —
Стекают в горло с нёбной высоты.

И в часовой захватанный стакан
Друзья мне льют первач из туберозы.
И в горле собирается туман,
Восходит вверх. Мне называли: слёзы…

И что ещё? Ах, да, чуть слышный зуд
В губах, однажды выстуженных Летой.
И что ещё? И почему зовут
Все это поражение — победой?

Да мне ли — на обугленных костях
Таскающему драповое тело —
Возрадоваться вдруг, что потеплело,
Оттаяло признанье на устах?

И мне ли — полыхавшему в кострах
Смут вековых — оплакивать мгновенье.
Викторией зовётся этот крах.
…И вот ещё одно стихотворенье.


МОРАЛИСТЫ

Нас много. Но идём мы друг за другом.
Мы как быки, увязанные цугом,
Проходим по эпохам и векам.
Но, господи, кто там идёт за плугом?
И кто велит так напрягаться нам?
И если вдруг за плугом не идёт
Господь суровый с длинным кнутовищем,
Какой же черт толкает нас вперёд?
Чего хотим мы, и чего мы ищем?
Зачем мы тянем лямку сквозь века,
И девственное поле — бороздою —
Размежевав на Доброе и Злое,
Заботимся — глубока ли строка?
Ах, да! конечно! — воин задрожит
И повернет обратно колесницы,
Когда прочтет: «Не преступай границы!
Не преступай начертанной межи!»
КОМОС. САТИР

И поздно радоваться и,
Быть может, поздно плакать…
Лишь плакать хохоча и хохотать до слез.
Я слышу горб. Ко мне вопрос прирос.
Я бородой козлиною оброс.
Я в ноги врос. Я рос, я ос, я «эс»
Напоминаю абрисом своим.
Я горб даю погладить и полапать.
Я грозди ягод вскинул на рога.
Я позабыл, где храм и где трактир —
И что же есть комедия, Сатир,
И в чём же есть трагедия, Сатир.

Я спутник толстобрюхих алкашей,
Наперсник девок пьяных вдрабадан.
Я в грудь стучу, как лупят в барабан,
И рокочу всей шкурою козлиной,
И флейту жму, и выпускаю длинный
Визгливый звук, похожий на кукан.
И на кукане ходит хоровод
И пьёт и льёт мясистая порода.
И что же есть комедия, народ?
И в чем же есть трагедия народа?

…Смотри, смешно, мы все идём вперёд,
Комедия, мы все идём по кругу,
И трезвый фан в кругу своих забот —
Что пьяный фавн, кружащийся по лугу…
…Смотри, смешно, сюда ведут дитя,
Комедия, весёленькая штука,
Я вновь её увижу час спустя,
Она повиснет на руке у внука…

О, шире круг, поскольку дело швах!
В чем наша цель, не знает царь природы.
Меж тем — и ах ! — проходят наши годы
В хмельных целенаправленных трудах.
И все страшней, все шире, все быстрей,
И дудка воет, как над мёртвым сука:
Лишь мёртвый выпадает из цепей,
А лица веселей и веселей. Но, Боже мой, какая мука…

Вот в трезвом опьянении ума
Бредёт старик, заглядывая в лица,
По тощей ляжке хлопает сума,
Он позабыл, куда ему крутиться.
Он смотрит так, как будто виноват,
Он спрашивает, словно трёт до дыр:
— Так в чём твоя комедия, Сатир?
— А в чём твоя трагедия, Сократ?

ДОБЛЕСТЬ

…В военных целях, облил мальчика нефтью
и поджёг, чтобы посмотреть, горит ли в нефти тело.


Из жизнеописания Александра Македонского

Ты взял Геллеспонт как барьер. Буцефал
Замедленных персов топтал.
На звонких щитах Буцефал танцевал,
На спинах костлявых плясал.
Но вспомни! Обугленным телом дрожа
На скользких от нефти камнях,
Худыми ногами живая душа
Скребла эту слизь, этот прах…
Когда твой угрюмый железный конвой
Мальчишку в багровом бреду
Влачил по планете — он чёрной пятой
В земле пропахал борозду.
И мир разразился небесной слезой,
И в русло вода натекла.
Меж правдой военной и правдой святой
Межа вкруг земли пролегла.
Назад! Захлебнёшься горючей водой!
Твой конь не пройдёт над кипящей рекой.
Назад! Содрогнись, непреклонный герой —
Вот доблесть, достойная дня! —
Души себя — зверя — железной рукой…
Ты взял Геллеспонт, но пред этой чертой
Сойди, Александр, с коня.


В НАЧАЛЕ ЯБЛОКО


В начале яблоко... Здесь возникает плод
Из ничего, из света, из причины.
Она его торжественно берёт
И проникает в плоть до сердцевины.

В начале яблоко... Я помню этот жест
В тот смутный день судилища Париса.
О, как она свой приз достойно съест,
Раскинувшись под сенью кипариса.

И, вытряхнув три сердца на ладонь,
Сердца опустит в жертвенный огонь.
В начале яблоко... Я помню вкус его
И запах на губах, и то мгновенье —
Грехопаденье, и грехоискупленье,
И низость всех времён, и торжество.

...Библейские глаза твои люблю
За страстный час, за изгнанность из рая,
За то, что, холодея, обмирая,
Я путь земной — как путь земной терплю.

Брось в гроб мне яблоко —
Когда промёрзший ком
О крышку приколоченную стукнет,
Когда последним сдавленным глотком
Моя душа кого-нибудь аукнет,
Когда окликнет нечто и ничто
Из вечной глубины, из глуби тленной:
«Ты был?», я предъявлю его Вселенной:
«Я был. Оно надкушено Еленой.
Я был и был знаком...»

ПАН

В полночь, когда вьюга выла и мела,
Звонарю подруга старца родила.
И лежал он молча на пустом столе,
И зияли молча два зрачка во мгле,
И сжимались молча пальцы в кулаки,
И сияли волчьи белые клыки.
Он лежал и думал на кривом столе,
Проступала дума на кривом челе.
Все лежал и думал: … странные дела —
Звонарю подруга старца родила…
Глупые вы дети, мама и отец.
Расставляйте сети, мама и отец.
И поставьте черный у двери капкан.
Ждали вы мальчонку, а родился Пан.
Зачинал раб божий Божия раба.
Понесла рабыня Божия раба…
Да кишат рабами божьи небеса —
Я тряхну рогами и уйду в леса.
Посох мой наследный бросьте у дверей —
Я сломаю посох на число частей.
Крестик на гайтане бросьте мне за дверь —
Я свяжу гайтаном панскую свирель.
Не плачь, мать родная, ах, не голоси.
Вервие тугое, отец, не тряси —
Не слыхать за лесом материнских слов,
И проклятий отчих, и колоколов.
А пройдут все долга, и когда в апрель
Принесут к порогу теплую свирель,
Суженой верните Панов самодуд —
Бросьте мою дудку в деревенский пруд.


***

Вы потом всё припомните, как сновиденье —
Наши долгие томные игры глазами,
Что ответили губы, что руки сказали,
Наши разные мысли, полночные бденья.

Дом дощатый, скрипучий скандальных поэтов,
Полустанок, где ясно цветёт бузина.
Бузина, что — как лилия — светит со дна
Неглубокой пиалы рассеянным светом.

Вы потом всё припомните, словно награду, —
Как сухая трава оплетала ограду,
И ограду, что нас от всего ограждала,
Под напором дрожала, да не оградила...

Потому, что жила в нас дремучая сила,
Потому, что легко от всего оградиться,
Только нужно нам было попроще родиться,
Чтобы нам не пришлось от себя ограждаться.

Всё равно вы припомните тайные слёзы,
И, как тайную радость, припомните горе,
Вы припомните город, где мы не похожи
На любимых людей, что забудутся вскоре.

Я потом всё припомню, неведомо — что же,
И как есть — еретик — буду долго молиться:
Не лишай меня, смертного, памяти, Боже,
Перед тем, как бессмертным забвеньем забыться.

Мне потом всё припомнится, как утоленье
Жаркой жизни — любимые юные лица,
Я не знаю, пред кем мне стоять на коленях
За случайную жизнь, что до смерти продлится.
Made on
Tilda